Вукол - Страница 2


К оглавлению

2

Вукол на осьмом году лишился матери. Помнит он и эти похороны; но впечатление произвели на него не гости, кутья и блины, а потеря любящей матери, доброй и нежной. Он долго тосковал и все боялся чего-то. Дядя Вукола Семен Иванович назначен был опекуном; Вукол и няня к нему переехали. Ребенок как-то смутно сознавал, что с ним делают, и одумался несколько уже на новом месте. Здесь только он заплакал о старом доме, и о речке, и о полях, и о саде, и о своих незатейливых, но любезных сердцу удовольствиях. На новом месте Вуколу была отведена комнатка довольно мрачная; вид из единственного в ней окна был непривлекателен: с одной стороны стена сарая, с другой стена бани, а с третьей забор; на площадке двора лежали три поросших мохом бревна. Внутри комнаты виднелись закоптелые стены, комодик, стол, два стула и лежанка. Здесь-то поселился Вукол. Няня приходила к нему только днем, а ночевал он один. В первое время его как будто и не замечали в доме; лишь изредка дядя, встретившись с ним, назовет его черепахой, змеенышем, лупеткой. Услышав слово «лупетка», Вукол рассмеялся. «Подожди, поросенок, подрастешь, так я попотчую тебя, – сказал дядя, – посмотрю, каналья, откуда у тебя ноги-то растут». Понятно, что жизнь Вукола совершенно переменилась и что от прежнего времени остались одни воспоминания.

Дядя Вукола был помещик, владетель сорока душ. Человек он был холостой. «Любовь, – говорил он, – глупость, подруги жизни мне не надо, и в хозяйке я не нуждаюсь: так зачем же мне жениться?» Гости, охота, водка, карты, послеобеденный сон, кофе – все это у дяди, как у человека степенного, считалось богопротивным. Ученость – вольнодумство. Скупым быть худо, но денежку копи и люби. Вот убеждения Семена Ивановича. День его располагался так: умоется, помолится богу, зажжет лампадку пред иконою, пьет чай; потом идет распорядиться по хозяйству, причем рассыпает обильные плюхи направо и налево, дождит на праведные и неправедные; далее обед, кейф, который состоял в курении табаку, вечером опять чай; после чая прогулка и кабинетные дела, т. е. разбор судебных бумаг, счет денег и чтение нравоучительных книг; наконец следовали ужин, молитва и сон. Уже лет двадцать поживал так Семен Иванович, имея о себе понятие, как о человеке, у которого совесть спокойна, который ни в чем не нуждается, знать никого не хочет и жить умеет. «Экой счастливец какой!» Теперь еще понятнее, что жизнь Вукола должна была измениться.

Через несколько времени нянька была отставлена от Вукола, а место ее занял сельский дьячок Гаврилыч, в должности учителя. Гаврилычу было сказано: «Вот тебе барчонок в науку. Спуску ему не давать: посечь или за волоса надо, или там на колени поставить – все это в твоей власти. Ну, за труды рубль в месяц и натурою кое-что». Гаврилыч согласился; да как было и не согласиться: к сорока рублям его годового жалованья прибавилось еще двенадцать.

Первая лекция началась такими словами: «Перекрестимся, да и за книгу… да вот что еще: ты, Вукол, помни у меня, что драть буду страшно, если будешь туп или ленив. Слышал?» Вукол отвечал: «Слышал». – «Впрочем, в первый раз прощается, второй увещевается, а третий наказуется. Это правило дедов наших». Понятно, что Вуколу приходилось терпеть от дьячка; но все как-то избегал он телесных наказаний, потому что учителю оставалось только удивляться способностям, прилежанию и успехам ученика. Притом Гаврилыч был глупый педагог, но человек души доброй: чистейший по душе, как баран, и по прозванью, которое он получил в своем приходе.

Вукол не успел научиться порядочно читать, а Гаврилыч, рассчитывая на его способности, стал преподавать ему Начатки. Здесь-то вполне обнаружился педагогический талант и такт дьячка. Метода его была такова. Он ногтем отмечал скобку в одном и другом месте книги и говорил: «с этих до энтих». Читая неправильно и без толку, Вукол заучивал одни слова, – редко он понимал и усваивал смысл урока. Это называется учить в долбяжку. Понятно, что сведения о боге, людях, жизни, природе остались у него те же, какие были и прежде… Вот Вукол доучивает урок. Сидит он у стола, покачиваясь из стороны в сторону, уши его заткнуты пальцами, глаза зажмурены, губы шепчут непонятные слова урока. Так Вукол уединяет свое внимание от всего внешнего. На лице его выражается напряжение и сосредоточенность мысли. Наконец урок выучен. Вукол открывает глаза и уши, крестит книгу со всех сторон и прикладывает ее ко лбу. Таким приемам выучил его Гаврилыч, в предосторожность, чтобы не запамятовать урок. По той же причине запрещалось оставлять после урока книгу открытою, класть в нее сухую перепонку из пера, отдавать ее кому бы то ни было, почему сам Гаврилыч написал на обложке: «Кто возьмет книгу без спросу, тот будет без носу», – а в другом месте: «Кто возьмет книгу да не скажет, того бог накажет». Сам Гаврилыч изучал такие эпиграфы в бурсе, где в учебниках – и на полях, и между строк, и поперек текста – встречаются подобные курьезности. Например, у Гаврилыча хранится грамматика Пожарского, по которой он изучал русский язык. Здесь можно читать в разных местах: «Выпито полведра… Мерзость запустения… Хоронили ректора… Лобов сказал Элпахе (прозвище ученика): сивохряпая твоя натура!.. Самому цензору ввалили полтораста майских… Выдавали носки… Инспектору напустили в комнату чортову дюжину поросят» и т. п. Много интересных вещей встречалось в грамматике Пожарского… Перед уроком Гаврилыч обыкновенно говорил «tempus zapregandi», а после ответов своего ученика: «широшо-хоцы» или «шибо-слацы». Это называется говорить по шицы. Здесь требуется разделить слово на две половины, к последней прибавить ши, к первой цы, последнюю произносить сначала, первую после; например, Гаврилыч – шилыч-Гаврицы, баран – ширан-баны и т. п. Этот язык получил начало в бурсе и употребляется здесь с незапамятных времен. Он также в употреблении у половых в трактирах на лихую ногу. Вукол скоро понял эту премудрость, сам был тем доволен и крайне порадовал своего наставника. Дьячок, видя успехи своего ученика в иностранных языках, решился посвятить его и в латынь, т. е. вдолбить во что бы то ни стало в голову ученика несколько латинских слов, которые бог знает каким образом удержались в собственной голове Гаврилыча. Замечательно, что в числе немногих слов Гаврилыч помнит artocreas. Как до сих пор он не забыл artocreas? ведь это довольно трудное слово – не то, что panis или homo. Однажды – это было в первоуездном классе – учитель Лобов велел выпороть Гаврилыча. Начали драть Гаврилыча; но, о диво! Гаврилыч не пикнет; Гаврилыч молчит упорно под лозами, как будто дерут не его. Он хотел доказать, что умер для науки. Все товарищи притихли, каждый считал удары; только и слышен ужасающий свист длинных прутьев. Осьмнадцатилетнее дитя, наш мученик науки, молчит упорно. «Выдрать его на воздусях», – сказал Лобов голосом Юпитера-громовержца. В одно мгновение подхватили Гаврилыча за руки и ноги, повис он на воздухе в горизонтальном положении, и справа и слева начался хлест и свист розог. Наш будущий причетник молчит упорно… Тишина торжественная… У брившихся и не брившихся товарищей от удивления дух замирает. «Посолить его», – сказал Лобов опять голосом Юпитера-громовержца. Ужас пробежал по жилам товарищей. Бросили соли на Гаврилыча. В первую минуту он стерпел, но потом… силы небесные!., как же и взвыл он молодым и диким, неперепитым еще, уши мертвящим басом своим! – «Довольно, – сказал Лобов. – А ты помни, – отнесся он к Гаврилычу: – это называется artocreas, т. е. пирог с мясом. На будущее время я тебе еще не такой паштет устрою». И Гаврилыч вовеки не забудет, что значит artocreas… Наконец, педагог наш хотел выучить Вукола читать по-латыни, но не оказалось латинской книги… Таким образом правила мнемоники, богословские познания и языковедение дьячка переселялись в голову Вукола. Учитель был вообще доволен учеником, хотя и не обнаруживал того, в том убеждении, что ученика, если не сечь, то по крайней мере бранить и допекать непременно следует; а ученик в большей часта случаев походил на попугая.

2